— В вашем дебютном сборнике «Двор прадеда Гриши» одиннадцать рассказов. Они быстро написались?
— Пять или шесть написались на одном дыхании. На середине возникло страшное торможение. Вдруг бах — и остановилось. Я испытал ужас. Думал — вот же оно, пошло. Почему вдруг ступор? Две-три недели, не мог сдвинуться с места. Так плохо мне еще не было. Физически трясло. Жуть. Гоголь однажды о себе сказал: «Бог отъял у меня способность творить» — страшные слова, он это осознал. Мне тоже стало страшно. И когда все вернулось, я испытал состояние счастья. Последний рассказ цикла тоже «встал» на месяц. Я не находил правильные слова. Лежал, отчаявшись, не зная, как этот рассказ завершить. Понимал, что без него цикл незаконченный.
И как-то днем уснул на диване возле «радиоточки» — приемника, который висел на стене в каждой советской квартире. И вот я слышу, что передают тот рассказ, который я силюсь написать. Я встаю и думаю: «Вот же подлец, что он говорит?». Сажусь за стол и записываю слова, которые доносятся из динамика. Допечатав, ложусь на диван. Просыпаюсь уже под вечер. Сразу же понимаю — приснится же такое. Радиоточка еще вещает. И вдруг вижу на столе исписанные листы. И понимаю, что рассказ написан до финальной точки. Я не знаю, что это было, но такие случаи происходят. Я пишу в измененном состоянии сознания. И это непередаваемое ощущение. Вот на эту тему у меня есть эссе «Встреча в Тамбове» — про то, как Андрей Платонов вдруг увидел себя, наяву пишущего, со стороны. Когда я закончил серию рассказов, я знал: «Это хорошо. У меня получилось».
— Чем вы можете объяснить писательский ступор?
— Природа писательского затыка для меня непостижима. Мне кажется, речь о дисбалансе внутреннего критика и внутреннего писателя. Учитесь входить в трансовое состояние, когда нет никаких внутренних тормозов и критик молчит. Некоторые писатели говорят: критика отключать нельзя. Отвечу так: важен баланс. Если в писателе сидит «очень-очень большой писатель» и «маленький-маленький, крохотный, как муравей, критик», ничего не получится. Потому что «большой писатель» придавит маленького критика, как клопа. Он начнет говорить: «Молчи, я писатель. А ты муравей. Не тебе, идиоту, знать, как писать великие романы».
— Вы сейчас графомана описали.
— Пожалуй. Или обратный сценарий: «большой-большой критик», стоит только писателю написать пару слов, кричит: «Что ты пишешь, чмо, ты кто такой? Ты самозванец! Выданные литературные потуги — посмешище». И то, и другое — ужасно. Это крайности. Нужен баланс. Гармония в мире построена на балансе. Международные отношения? Они выстроены на балансе. Выстроив такой баланс внутри себя, ты освобождаешься и получаешь право работать. Стоит критику или писателю вылезти, возвыситься, сразу натыкаешься на «кочку», спотыкаешься и сбиваешься с ритма. Временами баланс нарушается. Это «побочный эффект» творчества.
— Как уравновесить чашу весов?
— Продолжать работать. И не завидовать другим. Зависть разрушает баланс. Вот ты впал в ступор. А другие сидят и пишут. И ты думаешь: «Боже, человек уже полромана написал за пять месяцев, а я — два предложения». У каждого свой ритм. Нельзя ориентироваться на других. При этом изучение опыта других писателей — крайне полезная вещь. В одиночку продвигаться вперед сложнее. Когда я учился, я изучал творчество Гоголя. И когда увидел, что он мог по восемь недель — этому дано свидетельство Берга, который Гоголя навещал в моменты застоя — писать одно предложение, я успокоился. Я работаю над текстом, для которого собрал столько материала. Зарылся в такие дебри. Мне страшно. А потом я вспоминаю историю «Хаджи-Мурата». Лев Толстой писал эту вещь восемь лет. Он тоже зарылся в материал и изучил досконально Кавказскую войну. Изучая опыт других писателей, ты понимаешь, что ступоры и остановки неизбежны. В профессии писателя много издержек.
— Мне кажется, их больше, чем бонусов.
— Бонус только один — ты пишешь. Когда пишется, тебе хорошо. Что еще? Деньги? Признание? Это приятные дополнения, но не более. Главное в писательстве одно — когда тебе пишется, ты чувствуешь себя неуязвимым. Для времени, потому что живешь в другом временном измерении. Когда ты пишешь, ты не думаешь календарными константами — понедельник, вторник, среда, четверг и так далее — ты живешь по внутреннему времени. Ты замедляешь время. Время исчезает. Эйнштейн утверждал, что космонавт, который улетает от земли со скоростью света, живет в другом временном измерении. На земле проходят века, для него — мгновения. Вспомните фильм «Интерстеллар». Писатель — в каком-то роде космонавт. Когда ты пишешь, ты влияешь на время, психику, здоровье. Ты становишься неуязвимым даже для смерти. Ты будто смотришь на мир сквозь толстое стекло.
— А что с побочными эффектами?
— К ним относится чрезвычайная лабильность психики. Я брата-писателя узнаю по предрасположенности к резким перепадам настроения, вегетососудистой дистонии, паническим атакам, повышенной рефлексии. И так далее. Я знал одного писателя — обойдемся без имен — которому нужно было вдрызг с кем-нибудь разругаться, чтобы писалось. Кому-то пишется с дикого похмелья (видимо от стыда за содеянное). Психика у писателя расшатанная. Она такова изначально, с детства. Сильные травмы, пережитые в детстве, и сильные положительные чувства закладывают диапазон раскачивания маятника в обе стороны. Без сильного качания маятника — от чувства счастья до ощущение глубочайшей депрессии — творчества нет. Этот диапазон и определяет твой фарватер творчества. Как человек ты страдаешь, потому что ты становишься психически неустойчивой личностью.
— Вы согласны с тем, что писатель всю жизнь пишет одну книгу?
— Писатель выражает одну и ту же мелодию души. В этом задача приходящего в этот мир писателя — выразить мелодию своей души. К мелодии прикладывается все остальное — сюжеты, герои. Яркий образец выражения мелодии души — Том Вулф и его гениальный роман «Взгляни на дом свой, ангел». Вулф работал как мощнейший транслятор. Он был настолько мощно заряжен мелодией, которая в нем звучала, что всегда писал в потоке. Или возьмем Чехова. Его мелодия узнаваема. Образованный человек скажет — вот чеховские рассказы. Обманчивая внешняя бессюжетность и определяет «звучание» Чехова.
— Как бы вы расшифровали мелодию Чехова?
— Чехов писал о тончайших духовных струнах. Расшифровывал жизнь. Это сложный вопрос. Я о своем творчестве этого сказать не могу. Останавливает меня недавно гаишник. Спрашивает — где работаешь? Я ему — нигде, я писатель. Он мне — о чем пишешь? И вот этот примитивный вопрос гаишника — вопрос моей жизни. Я ему так и ответил — пишу о жизни и о смерти. О чем писал Толстой? Он писал о смерти. Толстой писал, как человек борется и побеждает или не побеждает смерть. Как человек живет в этом мире, зная, что обязательно умрет. Как находит точку опоры. Это расшифровки. Но писал Толстой о смерти. О чем писал Бунин? О мучительной прелести мира. Главная мелодия — как человек страдает от этой красоты. Каждый писатель вносит вклад в познание мира — в этом миссия. Но лучше не задавать себе вопрос, какова твоя мелодия души. Это загасит искру исследователя. И что дальше?
— Вопрос о том, можно ли настроиться на эти волны. У меня тоже сложилось ощущение, что писатель — это человек, который пишет из какого-то некоего эзотерического приемника, подкручивает там какие-то ручки и трансляция приходит ему. Вот можно ли настроиться на это вещание с верхних этажей ноосферы, и есть ли какие-то способы?
— В принципе, да. Это интересный вопрос, потому что он затрагивает тонкие, я бы даже сказал, интимные стороны писательского искусства. Я бы назвал подходящий для приема мелодии настрой «состав вдохновения». У каждого писателя он уникален. У атмосферы вдохновения сложная архитектура. Настраивает на творчество состояние покоя, когда ты знаешь, что тебе никуда не надо идти. Ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю. Когда ты обрастаешь щетиной, ходишь в грязных трениках дома, черт знает как, неряшливый, с немытой головой.
— Это вы о себе говорите или в принципе?
— Я говорю отчасти и о себе. Для меня эти вещи важны. Первая главная вещь: ощущение, что в обозримом будущем мне никуда не надо. Полный штиль. Нет, я могу выйти из дома, если захочу. Но по собственной воле. Это первое условие одиночества и покоя. Когда ты можешь побыть наедине с собой, валяться на диване. У итальянцев есть слово «фарниенте», что переводится как «ничего не делать». Я говорю о «медитативном фарниенте». Когда ты ничего не делаешь, потому что тебе ничего не надо. Второе обязательное условие — чтение. Я люблю читать в моменты ничегонеделания латинский словарь. Открывать и читать. Люблю читать Канта. Чуть в меньшей мере Шопенгауэра.
— Не выбивают ли из состояния покоя внешние обстоятельства?
— Они заглушаются. Когда тебе пишется, ты заглушаешь жизнь вокруг. Когда ты работаешь, внешняя жизнь затихает. Чем она однообразнее, тем лучше.
— Хемингуэй бы не согласился. Но это так, небольшая ремарка. А описанное вами — это ведь вхождение в транс. Замедление сердцебиения, изменение ритма дыхания, медитации.
— Верно. Вы замедляете темп своей жизни, потому что в лихорадке сложно поймать состояние, когда пишется. Во всяком случае мне. И вот, как адепт восточных практик, ты замедляешь эмоциональную жизнь. И впадаешь в транс. Раз уж мы говорим о восточных практиках — ты соединяешься с Пурушей (согласно индуистской мифологии, существо, из тела которого создана Вселенная — прим. ред.). Он в каждом. Пуруша невозмутим. Почему? Потому что знает, что «жизнь» — временная оболочка. Жизнь не подвержена ни времени, ни событиям, ни эмоциям. Она течет. Как река. Без начала и конца. Когда ты пишешь — личная жизнь заглушается.
У меня есть повесть «По следам дворцового литавриста», где исследуются две противоположности — «сновидческая реальность» и «реальная реальность». В чем феномен сна? В том, что когда ты там, в сновидении, тебя не волнуют события твоей повседневной жизни, которой ты живешь. Тебя волнуют события той жизни, которую ты проживаешь. Вот почему, когда ты пишешь, эмоции «там» бьют через край. Все переворачивается с ног на голову.
— У вас такое бывало?
— Да. Я писал «Дело об инженерском городе», повесть цикла «Персона вне достоверности». Сделал паузу. Вышел на прогулку с собакой, которую безумно люблю. Единственное биологическое существо, которому я разрешаю заходить в кабинет, когда пишу. Вот какая это любовь. Это важно для понимания дальнейших деталей. Так вот я вышел в магазин — за сигаретами. Привязал собаку у входа. На кассе, когда расплачивался, в голове зазвучали фразы. Я в бессознательном состоянии выскочил из магазина и помчался домой. Работал до позднего вечера. И вот уже ближе к полуночи, незапертая дверь раскрывается и в квартиру влетает собака. Грязная, без ошейника. Понимаете, я отключился в магазине. И забыл, что пришел не один. Я запомнил этот случай — он проиллюстрировал издержки писательской работы. Внешний мир перестает существовать, когда ты впадаешь в транс.
— Глубина транса и отличает истинное творчество от словесной архитектуры?
— Писатель владеет техниками письма. Но также обучен технике владения собственным духом, своей души. Писатель — недопроявленная фотография. Ты сидишь в растворе своей души и допроявляешь, допроявляешь, допроявляешь. Если тебе на фотографии ясна каждая деталь до последней черточки — где тут творчество? Ты просто выстраиваешь словесные конструкции.
— Стивен Кинг сказал, что он — археолог, который ползает с кисточкой по полю вдохновения и ищет «окаменелости». И когда он находит очередной фрагмент текста у себя в сознании, он не знает, что нашел — черепок разбитой вазы или утерянный Вавилон. И чем дольше он сидит с кисточкой, отметая песок сомнений, тем отчетливее проявляется, говоря вашими словами, фотография. Вы пишете, судя по всему, так же?
— Примерно так, да. Первая фаза — состояние замысла, в котором ты пребываешь какое-то время. Видишь вспышку. Происходит некий взрыв. И вдруг вспышка застывает.
— Как рождение или смерть новой звезды…
— Да. И в этот момент тебе легко двигаться вперед. Ты видишь текст, который тебе предстоит написать. Умирают все — внутренний критик, внутренний писатель. Остается только вспышка. Ты паришь в вакууме — как космонавт, о котором я сказал выше, — и это состояние невесомости дарит счастье. Параллельно приходят интонации, герои, сюжет. У меня происходит вот так. Я будто бы получаю ключ истории. Записываю первое предложение. И в этом первом предложении, как в коконе, хранится вселенная текста. Когда ты зафиксировал это начало, дальше начинается работа. Эйфории уже нет. Уровень счастья как бы понижается на ступень. Счастье зависит от того, как тебе работается (или не работается).
— Эти вспышки поддаются контролю?
— Нет, к сожалению. Идеи часто приходят из чепухи. Но когда ты испытываешь такую вспышку сознания — это абсолютное счастье.
— Вы сказали однажды, что счастье — это соразмерность пришедшего замысла навыкам писателя.
— Счастливый замысел тот, что соразмерен с писательскими умениям в текущий момент. Приведу в пример Гоголя. Первый том «Мертвых душ» — замысел, соразмерный гению Гоголя. А второй том… В процессе работы началась борьба между творцом и творением, когда творец нагромоздил над творением невообразимые конструкции. Гоголь говорил: первый том «Мертвых душ» — это крыльцо. А потом появится дворец. Выяснилось, что крыльцо было настоящим, а дворец рухнул. Под обломками Гоголь, собственно, и погиб. Я об этом пишу в «Гоголиане». Штука в том, что писателю с опытом — так устроено во вселенной — приходят замыслы, соразмерные текущему опыту. Ведь нет ничего страшнее, чем осознание неподъемности замысла, который у тебя возник. Некоторые не выдерживают. Но с другой стороны — замысел часто выводит тебя на новый уровень, и после окончания работы ты становишься другим человеком.
— Вы носите с собой записную книжку, делаете заметки?
— Листочки, да. Дома ждут своего часа кусочки написанных фрагментов. Эдакие замороженные эмбриончики. Самое большое время между написанным первым предложением и уже готовой вещью — тридцать пять лет. Сразу после «Двора прадеда Гриши» я написал предложение, описывающее старика, который сидит в дупле старой ивы и грезит, что его ноги на другой стороне реки. Я записал пару строк. Дальше не двинулось. Два года назад я достал истлевшие уже листы. И стал пересматривать. Мне тогда не писалось, и я решил — пересмотрю старые записи. Так вот, смотрю я на этого старика и говорю себе: это же элементарно. И за два месяца написал серию миниатюр «Фигуры Дона». Видите — тридцать пять лет. Большая, согласитесь, дистанция.
— А влияют ли на ваше творчество «внешние факторы»?
— Я написал цикл «Языки нимродовой башни». Миниатюры о языках, которые возникли после разрушения Вавилонской башни. Виновники — редакторы Esquire, которые позвонили и спросили, могу ли я написать рассказ в 72 слова. Я удивился — почему 72? Они говорят: «Никто не знает, от балды придумали». Но я согласился. Интересная, шахматная задача. Я решил писать не лажу, а историю с сюжетом. И за три дня — было непросто, признаюсь — написал рассказ «Язык Народа Йон». Пять строк. Сюжет такой: жил такой народ йон, который при строительстве Вавилонской башни ничего не делал, только пел песни. Когда башня рухнула, Господь наделил народы языками, а йонцам достался такой язык из пяти слов: «жираф», «барабан», «вечность», «заусенчатый», «тяпать». Я написал текст и вдруг за ним выскочил еще один вагончик. А потом еще один. А потом появился паровозик. Так появилась серия, переведенная на несколько языков. Но не случись звонка из Esquire, возможно, не было бы этой серии.